Москва слезам не верит [сборник] - Данил Лукич Мордовцев
Через несколько дней бирючи трубили на площадях Москвы и возглашали:
— Православные! Завтрея, по указу государя великаго князя Ивана Васильича всея Русии, на Красной площади, на лобныем месте, будут «вершить» хлыновских коромольников! Копитесь, православные, на Красную площадь!
Москвичи и без приглашения рады были таким зрелищам. Какие у них были развлечения?.. Одни кулачные бои да публичные казни… Новгородцев уж давно «вершили», и москвичи скучали…
— Ишь паря, глядь-кось, три «кобылы» в ночь соорудили… Но-но-но, кобылушки!.
— И три люльки высокия, качели… Вот качацца будут, таково весело!
— Ведут! Ведут! — пронеслось по площади.
Их действительно вели. Между москвичами виднелись на площади и некоторые хлыновцы. Они смотрят и тоже плачут.
— Москва слезам не верит, — говорил кто-то в ответ.
— На кобылы кладут…
К палачам подходит Пальчиков.
— Вы полегше, ребята, — шепчет он, — тоже хрестьянския души…
Я не стану описывать все то возмутительное, что произошло дальше.
Оникиева, Лазорева и Богодайщикова не стало. Свершилось то, что видел дедушка Елизарушка «втонце сне»…
* * *
Не стало скоро и Они, хлыновской Кассандры…
Князь Данила Щенятев относился к сиротке с отеческой добротой. Постоянно тихая, молчаливая и грустная, она возбуждала в нем глубокую жалость.
— Домой бы мне, на родимую сторону, — говорила она иногда князю.
— Зачем, деточка? Там никого из ваших не осталось. Всех государь велел расселить в Боровске, Алексине, Кременце да в Дмитровке.
— В монастырь бы мне.
— Обживешься, детка, с нами. Мы тебе женишка подыщем. Хорошева отецково сына женишка!
— Мой жених пред Господом. Я в Хлынове заручена батюшкой родимым.
В дом князя стал учащать Шестак-Кутузов. Пораженный красотою девушки еще в Хлынове, он возгорел к ней страстью…
Но девушка, видя это, была особенно холодна с ним.
И страсть влюбленного старика превратилась в ненависть…
— Погоди ж, тихоня, — неистовствовал он в душе. — Так не достанешься ж ты никому!
Скоро княгиня Щенятева получила письмо, в котором какой-то мерзавец (мы догадываемся кто) писал княгине, что их Онисья… любовница князя Данилы.
Ревнивая княгиня поверила гнусной клевете и извела несчастную сироту отравным зельем.
Да, это была наша Кассандра. Как ту, Кассандру «священного Илиона», погубила Клитемнестра, жена Агамемнона, так и нашу другая Клитемнестра (жена князя Щенятева).
Только у нашей Клитемнестры не было сына Ореста[34], который бы отомстил своей матери за убийство убийством, не боясь гнева Немезид…[35]
СИДЕНИЕ РАСКОЛЬНИКОВ В СОЛОВКАХ
Архимандрит Никанор и братия, сподвижники «протопопа Аввакума».
Историческая повесть из времен «начала раскола на Руси» в царствование Алексея Михайловича, 1674
I. БУРЯ НА БЕЛОМ МОРЕ У СОЛОВОК
По Белому морю, вдоль Онежской губы, у исхода ее, по направлению к Соловецкому острову медленно плыла небольшая флотилия из коней, наполненных стрельцами. Кони шли греблей, потому что на море стояла невозмутимая тишь, наводящая одурь на мореходов. Весна 1674 года выдалась ранняя, теплая, и вот уже несколько дней солнце невыносимо медленно от зари до зари ползло по безоблачному небу, почти не погружаясь в море даже ночью и нагоняя на людей тоску и истому. Морило так, что, казалось, и небо было раскалено, и от моря отражался жар, и груди дышать было нечем. Кругом стояла такая тишина, что слышен был малейший плач морской чайки где-то за десятки верст, хотя самой птицы и не было видно, да и ей в эту жарынь не леталось. Весла гребцов медленно, лениво, неровно опускались в морскую лазурь и блестели на солнце спадавшими с них алмазными каплями, а с самих гребцов по раскрасневшимся лицам катился пот, смачивая собой разметавшиеся и всклокоченные пряди волос и бороды.
— «…И от Троицы князь великий поеде и с великою княгинею и с детьми в свою отчину на Волок Ламской тешитися охотою на зверя прыскучего и на птица летучая. И тамо яко некоим от Бога посещением нача немощи, и явися на нозе его знамя болезненно, мала болячка на левой стране на стегне, на изгиби, близ нужного места, с булавочную голову, верху у нее нет, ни гною в ней нет же, а сама багрова. И тогда наипаче внимаше себе, яко приближается ему пременение от маловременного сего жития в вечный живот…»
Это на переднем, на самом большом из всех кочей судне, у кормы, под напятым на снасти положком сидит старый монах и, водя грязным толстым пальцем по развернутой на коленях книге, читает, гнуся и спотыкаясь на титлах да на длинных словах. На трудных словах особенно трясется его седая козелковая бородка.
— От маловременного сего жития в живот вечный, вон оно что! А все никто как Бог, — рассуждал монах, переводя дух и поправляя на голове скуфейку. — Уж и теплынь же, воевода.
— Что и говорить, тепла печка Ботова, — отвечал тот, кого называли воеводою, сидевший тут же под холстовым напястьем.
А с задних судов доносился говор и смех, но как-то вяло, лениво. По временам кто-то затягивал песню, другой подхватывал и лениво, монотонно тянули:
Сотворил ты, Боже, да небо-землю,
Сотворил же, Боже, весновую службу.
Me давай ты, Боже, зимовые службы,
Зимовав служба молодцам кручинна.
Молодцам кручинна, да сердцу неусладна…
— Али в экое пекло лучше! — протестует чей-то голос.
— «…И посла брата своего по князя Ондрея Ивановича на потеху к себе. Князь же Ондрей приеха к нему вскоре. Тогда князь великий нужею выеха со князем Ондреем Ивановичем на поле с собаками», — продолжал гундосить монах под пологом.
Ино дай же, Боже, весновую службу,
Весновая служба молодцам веселье,
Молодцам веселье и сердцу утеха.
— А я в те поры был у ево, у Стеньки, в водоливах на струге, как он гулял с казаками. А она, полюбовница ево, царевна персицка, сидит на палубе, на складцах, словно маков цвет, изнаряжена, изукрашена, злато-серебро на ей так и горит. А Стенька выпил-таки гораздо, да и ну похваляться перед казаками: мне, говорит, все нипочем, всего добуду и Москву достану. Да и подходит это к своей полюбовнице, берет ее на руки, словно дитю малую, подносит к борту да и говорит: «Ах ты, Волга-матушка, река великая! Словно отец с матерью ты меня кормила-поила, златом-серебром, славой-честию наделила, а я тебя ничем не отдарил… На ж тебе, возьми!» Да так, словно шапку, и махнул в воду свою полюбовницу.
— Что ты,